— Да ну?! Ты что же, бежал?

— Бежал, — признался Гришатка.

Покосился он еще раз на Хлопушу и рассказал Пугачеву, как было.

— В бочке? Ну и дела! Хоть мал, а хитрец, вижу. А чего это у тебя волосы на голове прожжены?

Поведал Гришатка, как Рейнсдорп выбивал о его голову трубку.

— Ах, злодей! — воскликнул Пугачев. — Ну я до него доберусь. А как звать тебя, молодец?

— Соколов я, Гришатка.

— Соколов? — переспросил Пугачев. Повернулся к Хлопуше: — И ты Соколов.

— Так точно, ваше величество, — гаркнул колодник. — Соколов Афанасий.

— Ну и дела, — усмехнулся Пугачев. — Выходит, и Сокол ко мне прилетел, выходит, и Соколенок.

Глава третья

ВЕЛИКИЙ ГОСУДАРЬ

НА НОВОМ МЕСТЕ

Прошло три дня. Обжился Гришатка на новом месте. Оставили его тут же, при «царском дворце». Только не наверху, а внизу, в пристройке, на кухне у государевой поварихи Ненилы.

— Заходи, располагайся, — сказала Ненила. — Чай, и место и миска тебе найдутся.

Постригли Гришатке голову вкруг — по-казацки. Хлопуша притащил полушубок. Ненила где-то достала новые валенки. Хоть и велики валенки, хоть и плохо держатся на ногах, зато точь-в-точь такие же, как у самого царя-батюшки, — белые, кожа на задниках.

Стал Гришатка гонять по слободе. Слобода большая. И с каждым днем все больше и больше. Валит сюда народ со всех сторон. Наскоро ставят новые избы, роют землянки. Людей словно на торжище. Казаки, солдаты, татары, башкиры.

Одних мужиков — хоть море пруди.

Бежит Гришатка по бердским улицам.

— Привет казаку! — кричат пугачевцы.

— Ну как генерал Рейнсдорп?

— Скоро ли крепость сдастся?

Вернется Гришатка домой. Накормит его Ненила. Погреется мальчик и снова к казакам и солдатам.

Знают в слободе про Гришатку все: и как он был за голосистую птицу, и как в Ганнибалах ходил, и как выбивал губернатор о Гришаткино темя трубку.

Знают про Тоцкое, про лютое дело офицера Гагарина. И про Вавилу знают, и про парикмахера Алексашку, про Акульку и Юльку, про деда Кобылина.

Известнейшим человеком на всю слободу оказался Гришатка.

«Дитятко», — называет его Ненила.

— Ух ты, прибег. Царя заслонил. Жизнь свою ни в копейку, — восторгается Гришаткой Хлопуша.

— Казак, хороший будет казак, — хвалят мальчика пугачевцы.

СИНЬ-ДАЛЬ

Утро. Мороз. Градусов двадцать, но тихо, безветренно.

Поп Иван, священник пугачевского войска, приводит вновь прибывших в Берды к присяге.

Крыльцо «царского дворца». Ковер. В кресле сидит Пугачев. Рядом, ступенькой ниже, в поповской рясе поверх тулупа, свечкой застыл священник Иван. Лицо ястребиное, строгое. Перед крыльцом полукругом человек триста новеньких. Среди них и Гришатка. Все без шапок. Кто в армяке, кто в кацавейке, кто в лаптях и онучах, лишь немногие в валенках.

— Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь всемогущим богом… — начинает густым басом священник Иван.

— Я, казак войска государева, обещаюсь и клянусь… — в одну глотку повторяют стоящие.

— Я, казак войска государева… — шепчет Гришатка.

— Клянусь великому государю императору Петру Третьему Федоровичу служить не щадя живота своего до последней капли крови, — продолжает поп Иван.

— Клянусь великому государю… — разносится в морозном воздухе.

— Служить до последней капли крови, — повторяет Гришатка.

Проходит четверть часа. Присяга окончена.

Пугачев подымается со своего места, кланяется в пояс народу.

— Детушки! — Голос у Пугачева зычный, призывный, Гришатку аж дрожь по телу берет. — Молодые и старые. Вольные и подневольные. Русские, а также разных иных племен. Всем вам кланяюсь челом своим государевым. Царская вам милость моя, думы мои вам и сердце.

— Долгие лета тебе, государь, — несется в ответ.

— Детушки, — продолжает Емельян Иванович. — Не мне клянетесь, себе клянетесь. — Голос его срывается. — Делу великому, правде великой, той, что выше всех правд на земле. В синь-даль вас зову, в жизнь-свободу. Иного пути у нас нетути. Не отступитесь же, детушки, не дрогните в сечах, не предайте же клятву сею великую.

И из сотен глоток, как жар из печи:

— Клянемся!

— Клянемся!

— Клянусь! — шепчет Гришатка.

«УФ!»

— Гришатка, Гришатка, — позвала Ненила. — Собирайся, с государем в баню пойдешь.

Собрался Гришатка. Ух ты, не каждому от батюшки подобная честь!

Баня большая, с предбанником. Фонарь с потолка свисает.

Маленькое оконце в огороды глядит.

Липовая скамья. Полка-лежанка. Котел с кипящей водой. Рядом второй, поменьше — для распаривания березовых веников. В нем квас, смешанный с мятой. Груда раскаленных камней для поддавания пара.

Раздевался Гришатка, а сам нет-нет да на государево тело взглянет. Вспомнил про царские знаки. Видит, у Пугачева на груди пониже сосков два белых сморщенных пятнышка. «Они, они», — соображает Гришатка.

Заметил Пугачев пристальный взгляд мальчика, усмехнулся:

— Смотри, смотри. Тебе такое, конечно, впервой.

Зарделся Гришатка.

— Это царские знаки?

— Так точно, — произнес Пугачев. — Каждый царь от рождения имеет такие.

— Прямо с младенчества?

— Прямо с младенчества. Как народилось царское дите, так уже и сразу в отличиях. Вот так-то, Гришатка.

Мылись долго. Пугачев хлестал себя веником. То и дело брался за ковш, тянулся к котлу, в котором квас, смешанный с мятой. Подцепит, подымется и с силой на раскаленные камни плеснет. Шарахнутся вверх и в стороны клубы ароматного пара. Квасом и мятой Гришатке в нос.

Мылся Гришатка и вдруг вспомнил, что забыл он передать великому государю поклон от Савелия Лаптева. Бухнулся мальчик на мокрый пол Пугачеву в ноги:

— Поклон тебе, великий государь, от раба божьего Савелия Лаптева.

— Что?!

— Поклон тебе, великий государь, от раба божьего Савелия Лаптева.

— Встань, встань, подымись!

Встал Гришатка, а Пугачев посмотрел куда-то поверх Гришаткиной головы и о чем-то задумался.

Было это давно, в 1758 году, во время войны с Пруссией. Донской казак Емельян Пугачев находился в далеком походе. Молод, горяч казак. Рвется в самое пекло, в самую гущу боя. Вихрем летит на врага. Колет казацкой пикой, рубит казацкой шашкой. «Бестия, истинный бестия!» — восхищаются Пугачевым товарищи.

Сдружился во время похода Пугачев с артиллерийским солдатом Савелием Лаптевым. Соберутся они, о том о сем, о жизни заговорят. Пугачев — о донских казаках. Лаптев — о смоленских крестьянах. Сам он родом оттуда. И как ни говори, как ни рассуждай, а получается, что нет жизни на Руси горше, чем жизнь крестьянина и казака-труженика.

«Эх, власть бы мне в руки, — говорил Пугачев. — Я этих бар и господ в дугу, в бараний рог крутанул бы. А мужику и рабочему люду — волю-свободу, землю и солнце. Паши, сей, живи, радуйся!»

«Ох, Омелька, быть бы тебе царем, великим государем», — отвечал на это Савелий Лаптев.

«Эка куда хватанул, — усмехнулся Пугачев. — Да разве может так, чтобы царь — и вдруг из простого народа?»

«Не бывало такого, — соглашался солдат. — Прав. Не бывало. Да мало ли чего не бывало…»

Потом судьба разлучила друзей. Прошли годы…

— Так как, говоришь, Лаптев сказал? — обратился Пугачев к Гришатке.

— Поклон тебе, великий государь… — начинает мальчик.

— Стой, стой, — прервал Пугачев. «Великий государь! — произнес про себя и подумал: — Одобряет, выходит, Лаптев. Не забыл старое. Царем величает. Ну что же, царь так царь. Держись, Емельян Иванович». — Эй, Гришатка! — закричал Пугачев. — Залезай-ка на лавку. А ну, давай я тебя по-царски.

— Да я сам, ваше величество.

— Ложись, ложись, говорю. Не упорствуй.

Намылил Пугачев Гришатке спину, натер бока до пурпурного цвета мочалой. Взялся за березовый веник. Заходило под взмахами Гришаткино тело. Разыгралась, забилась в сосудах кровь.